Translate

вторник, 3 марта 2026 г.

Герцен как «хроническая болезнь»



Герцен как «хроническая болезнь»

Александр Герцен: духовно-психологический портрет - Claude.ai

Мы не доктора — мы боль,

и что будет с нашими стонами,

мы не знаем, но боль объявлена.

— Александр Герцен

I. Страх перед мёртвым

Есть особый вид страха — страх перед мёртвым. Живого можно арестовать, выслать, заставить замолчать. Мёртвый неуязвим. Он уже стал текстом, идеей, прецедентом. И именно поэтому власть, которая чувствует себя неуверенно, вынуждена воевать даже с умершими.

Александр Герцен умер в 1870 году. Но после начала войны в Украине российские социальные сети заполнились нападками на него — как на врага Отечества. Причина та же, что и сто шестьдесят лет назад: в 1863 году он осудил российскую агрессию против Польши. Тогда журналист Михаил Катков заслужил царскую благодарность, «вырвав язык» у «Колокола» — главного издания Герцена. Сегодня Катков воскрешён как патриот, а Герцен переосмыслен как предатель. История повторяется — не как фарс, а как диагноз.

К маю 2025 года судебная конференция в Санкт-Петербурге пошла дальше: Герцен был представлен как фигура иностранного вмешательства. Человек, умерший полтора века назад, официально признан угрозой государственной безопасности. Это могло бы показаться абсурдом — если бы не было так точно по существу. Потому что угроза, которую он представлял тогда и представляет сейчас, совершенно реальна. Только она не политическая. Она — психологическая и духовная.

Его назвали «хронической болезнью» за то, что он позволял людям думать: можно любить страну и одновременно презирать государство. Это разграничение — не риторический приём и не софистика. Это фундаментальный акт внутренней свободы. Государство хочет быть неотличимым от родины, слиться с ней так, чтобы критика власти воспринималась как предательство земли, языка, предков. Герцен разрушал это слияние — не декретами, не бомбами, а самим фактом своей биографии.

Хроническая болезнь не убивает сразу. Она живёт вместе с организмом — десятилетиями, веками. Она напоминает о себе в моменты, когда организм делает что-то, что противоречит его собственному здоровью. Именно так Герцен напоминает о себе сегодня: не извне, не как иностранный агент, а изнутри — как память о том, чем Россия могла бы быть и ещё, быть может, станет.

II. Двойное изгнание

Психоаналитики говорят о двух видах разлуки с родиной: внешней и внутренней. Внешняя — это граница, таможня, чужой язык за окном. Внутренняя — это момент, когда человек понимает, что страна его детства существует лишь в памяти и никогда не вернётся вне зависимости от того, где он находится физически.

Герцен пережил оба изгнания. Первое — в 1835 году, когда его отправили во внутреннюю ссылку, на восток. Второе — в 1847-м, когда он уехал на запад, навсегда. Он был арестован в молодости, прошёл через показательный суд, формальное объявление «смертного приговора» и многолетнюю ссылку. Когда в январе 1847 года он покидал Москву, его провожали близкие друзья, многих из которых он уже никогда не увидит. Но было и третье изгнание — самое глубокое: постепенное осознание того, что Россия, которую он любил, была страной, которую он сам во многом создал внутри себя.

Об этом говорят его письма с пронзительной точностью. Вспоминая, как московские гости кутались в шубы перед уходом в зимнюю ночь, он писал: «Иногда вы все стоите передо мной с ужасающей ясностью, и я вспоминаю, и вспоминаю, и наконец пугаюсь». Когда умер историк Грановский — один из ближайших друзей юности, — Герцен написал: «Внутри боль и ноющее чувство, одиночество и степь». Степь — не пейзаж, а состояние души. Это то, что современная психология называет ambiguous loss — утрата без ясной границы, без даты, после которой можно начать горевать и отпускать.

Незадолго до смерти в январе 1870 года он написал, что московский гость в Париже «наполнил весь квартал ароматом Арбата и Пречистенки» — называя имена исторических улиц как имена людей. Это не сентиментальность. Это точное описание того, как работает тоска: она живёт в деталях, в запахах, в именах собственных.

III. Тоска как духовная практика

В русском языке есть слово «тоска» — и оно непереводимо не потому, что уникально, а потому что слишком точно. Тоска — это не просто грусть и не просто тревога. Это томление по чему-то, что либо было и ушло, либо никогда не было, но должно было быть. Герцен был человеком тоски.

Но он совершил нечто редкое: он превратил тоску в работу. В 1852 году, обосновавшись в Лондоне, он поначалу колебался: записать ли прожитую жизнь или отомстить за личное предательство? Он опасался, что мемуары «покроют нравственное поражение литературным успехом». Но затем принял решение — бороться за освобождение крепостных, и в течение нескольких месяцев заработала Вольная русская типография. Личное горе было переплавлено в политическое действие. Это не подавление, не отрицание боли — это её трансформация.

Духовные традиции по-разному относятся к привязанности. Буддизм советует отпустить. Стоицизм — не зависеть. Но есть и другая традиция — назовём её традицией пророков и поэтов, — которая говорит: не отпускай. Береги боль. Боль — это компас. Именно потому, что тебе больно за этот город, за этих людей, за эту возможность, которую упускают, — именно поэтому ты имеешь право говорить. Герцен принадлежал к этой традиции.

В психологии есть понятие негативной способности — термин, заимствованный из поэзии Китса: умение оставаться в состоянии неопределённости и тревоги, не бросаясь к успокоительным ответам. Герцен обладал этой способностью в чрезвычайной мере. Несмотря на уверенный тон эссе начала 1850-х, письма признавали: «Я не знаю, что впереди», а его философия истории, по его собственным словам, была «не наукой, а разоблачением, проклятием абсурдных теорий и абсурдных либеральных ораторов». Для публичного оппозиционного деятеля такое признание требует особого мужества. Это мужество не воина, а свидетеля.

IV. Колокол и его эхо

«Колокол» — двуязычная газета, которую Герцен издавал в Лондоне, — после тайного путешествия регулярно оказывалась на обеденном столе Александра II. Она приносила новости о коррупции, тайных правительственных совещаниях, притеснении русских, поляков и украинцев. Это был первый в истории России независимый политический журнал, достигавший своего адресата вопреки всем запретам.

«Колокол» поддержал польское освободительное движение 1863 года, призывая русских офицеров не выполнять приказы, которые, пусть и не были незаконными, являлись явно безнравственными. Герцена удручала поддержка, которую видные петербургские и московские граждане оказывали резне поляков. Он писал Тургеневу — куда более обеспокоенному свободой собственных передвижений, чем судьбой польского народа, — что только через протест можно сохранить «честь русского имени».

«Колокол» следил и за украинскими устремлениями, считая, что воссозданная Польша не должна включать украинские земли. После очередной смерти заключённого под стражу политического активиста газета задавалась вопросом: что такого в российских тюрьмах, отчего здоровые молодые люди умирают в течение нескольких лет? Как горько замечают исследователи, эти разоблачения столь же актуальны сегодня, как и сто шестьдесят лет назад.

Герцен вёл живые дискуссии с Белинским, Грановским, Тургеневым, Толстым, Бакуниным, Прудоном и Мишле. Он участвовал в грандиозных интеллектуальных спорах своего времени — и при этом сохранял то, что сам называл gut feelings, чутьëм: способность выбирать пути и людей не только умом, но и нравственным чутьём.

V. Соблазн топора

Один из самых важных духовно-психологических узлов в судьбе Герцена — его отношение к революционному насилию. Он писал, что «принуждением можно разрушить и расчистить место, но не более того», и что те, кто стремился освободить Россию от царского абсолютизма, сами были абсолютистами. Он поддерживал Александра II до тех пор, пока не наступили отступление и репрессии, и никогда не призывал к «топору», пока оставался шанс решить проблемы мирным путём.

Это не трусость реформиста и не наивность либерала. Это понимание глубинной психологической истины: насилие, совершённое во имя освобождения, воспроизводит тот же механизм власти, против которого направлено. Революционер, готовый пожертвовать живыми людьми ради будущего счастья абстрактного человечества, — это не освободитель, а новый тиран с другим лозунгом.

Герцен видел это на примере Французской революции и предупреждал Бакунина в прощальных «Письмах к старому товарищу». Поразительно, что уже после его смерти Сергей Нечаев — человек, использовавший революционную риторику для прикрытия обычного уголовного террора, — угрожал наследникам Герцена, если те осмелятся опубликовать этот текст. Зло всегда чувствует, кто его видит насквозь.

Вместо насилия Герцен выбрал сатиру. Он называл себя «метафоровладеющим сатириком, ослабляющим врагов, делая их смешными». Это тоже духовный выбор: смех разрушает ауру неизбежности, которой власть окружает себя. Тиран, которого высмеяли, уже не вполне тиран. Герцен настаивал: точная информация, здравый совет и открытое обсуждение — предпосылки любого успешного политического действия. Пресса — не заговор, а печатный станок.

VI. Любовь без слияния

Герцен любил Россию — и это была зрелая любовь, не детская. Детская любовь к родине требует слияния: либо моя страна права, либо я её предатель. Зрелая любовь допускает разлуку, несогласие, боль — и остаётся любовью.

Современная психология назвала бы это дифференциацией — способностью сохранять себя в отношениях, не разрывая их и не растворяясь в них. Герцен любил Россию достаточно сильно, чтобы не нуждаться в её ответной любви прямо сейчас. Именно это делало его невыносимым для власти. Его нельзя было ни купить молчанием, ни убедить уйти в нигилизм. Шпионы, клевета в европейских газетах, анонимные угрозы смертью — всё это не работало, потому что его идентичность не зависела от одобрения тех, кого он критиковал.

Любовь Герцена к России была основана не на абстракциях вроде «величия», а на воспоминаниях о Московском университете, летних усадьбах и кружке друзей. Поняв, что вернуться домой невозможно, он решил, что находится не в изгнании, а на миссии. За двадцать три года за рубежом Герцен стал первым современным политическим эмигрантом своей страны. Он однажды посоветовал другу Огарёву: «Где бы тебя ни забросила судьба — там и берись за работу».

Он был открыто снобом в вопросах стиля — настаивал, что люди передовых взглядов всё равно должны много читать, хорошо писать и уметь танцевать. Он управлял унаследованным капиталом с дворянской тщательностью, содержа семью, друзей и типографию. Он называл деньги политическим оружием — и пользовался ими именно так.

VII. Наследие: боль, которая не умирает

Герцен предчувствовал природу своего наследия. «Идея не погибнет», — писал он Огарёву в 1868 году. Сыну говорил: наша оппозиция «потревожит сердца молодого поколения». Это не самоутешение — это точное понимание того, как работает духовная преемственность. Не через институты, не через памятники, а через боль, которую один человек осмелился объявить вслух и которую другой, в другом веке, узнаёт как свою.

Советские диссиденты, выступавшие против вторжения в Чехословакию, воскресили его лозунг: «За вашу и нашу свободу». Через сто лет после смерти он заговорил чужими устами. Это и есть то, что духовные традиции называют живым присутствием: человек ушёл, но принцип, который он воплощал, продолжает искать воплощения в других людях и других эпохах.

Анна Ахматова любила цитировать его приговор реакционному Аксакову, который «не сумел даже промолчать», когда политических заключённых приговорили к каторге. Это тоже разновидность духовного суждения: порой высшая форма достоинства — молчать. Но те, кто не способен даже на это, — разоблачают себя сами.

Нынешняя волна русских, уехавших за рубеж, может почерпнуть у Герцена понимание как серьёзной цены, так и огромной ценности жизни в оппозиции. Он предупреждал об опасности эмигрантского существования, которое сочетает «величайшую бездеятельность с трагическими интересами». Это — не благодарность нации, не признание при жизни. Но это — сохранение живым того, что поистине велико в России.

* * *

Официальная Россия XXI века, называя Герцена «хронической болезнью», непреднамеренно подтвердила точность его собственного образа. Хроническая болезнь — значит неизлечимая. Значит, никакой Катков не вырвет этот язык окончательно.

Объявленная боль — это уже не просто страдание. Это свидетельство. А свидетельство — это первый акт справедливости. Герцен не исцелил Россию. Он и не претендовал на это. Он лишь объявил боль — громко, точно, с именами и датами, с иронией и нежностью, из Лондона, который пах не Арбатом.

Этого оказалось достаточно, чтобы бояться его полтора века спустя.

Эссе написано на основе статьи Кэтлин Парте «The Dangerous Legacy of Alexander Herzen», опубликованной в Институте Кеннана (Вашингтон, февраль 2026).

Перевод DeepSeek - Опасное наследие Александра Герцена

The Russia File
16 февраля
Автор: Кэтлин Парте

После того как четыре года назад началась «специальная военная операция» Москвы на Украине, в российских соцсетях усилились негативные комментарии в адрес писателя и оппозиционного деятеля XIX века Александра Герцена. Герцен, известный своей критикой агрессии России в отношении Польши в 1863 году, был переосмыслен как враг своей родины, в то время как его современник, консервативный журналист Михаил Катков, был воскрешен в образе патриота, заслужившего благодарность царя тем, что «вырвал язык у "Колокола"» — главного герценовского издания.

Портрет Александра Герцена

К маю 2025 года судебная конференция в Санкт-Петербурге представила Герцена как фигуру иностранного вмешательства, высветив тем самым непреходящую политическую роль человека, умершего в 1870 году. Его также назвали «хроническим недугом» — человеком, который позволял людям думать, что можно любить свою страну, презирая государство. Сам Герцен использовал медицинские метафоры, объясняя, что его поколение не может исправить все проблемы России: «Мы не врачи — мы боль; и что будет из наших стонов и воплей — мы не знаем, но боль заявлена». В глазах официальной России он, очевидно, до сих пор является болью.

"Былое и думы" Александра Герцена

Путеводителем по Герцену всегда были «Былое и думы», но это произведение может затмевать другие источники для понимания его биографии и политических взглядов. Исайя Берлин сетовал на то, что для понимания этой неординарной жизни необходимо перевести больше прозы его героя. «Герценовский чтец» (A Herzen Reader, 2012) сделал доступными передовые статьи и разоблачительные материалы из «Колокола», которые — после тайного путешествия из Лондона — регулярно появлялись на обеденном столе императора Александра II, принося отрезвляющую дозу новостей о коррупции, тайных правительственных совещаниях и угнетении русских, поляков и украинцев. Новые грани жизни Герцена откроются в новой биографии («Письма Герцена. Жизнь в оппозиции»), которая выйдет этой весной.

Личные письма Герцена составляют более дюжины томов его собрания сочинений, наряду с «открытыми письмами» друзьям и врагам. Письма вносят существенный вклад в историю его жизни благодаря своей эмоциональной палитре, проверке теорий в реальном времени, а также деталям эпохи, в которую он жил, и людей, его окружавших. В одном единственном послании Герцен мог просить новостей, обсуждать принципы или тактику, описывать текущие работы, праздновать победу или оплакивать поражение, а также предаваться ностальгии по Москве. Читатель никогда не сомневается в настроении автора — будь то конфронтация, любопытство или нежность.

Герцен вел оживленные дебаты со многими известными интеллектуалами того времени, включая Виссариона Белинского, Тимофея Грановского, Ивана Тургенева, Льва Толстого, Михаила Бакунина, Пьера-Жозефа Прудона и Жюля Мишле. Для него «все схвачено, замечено в письмах без румян и прикрас, и все там остается и сохраняется, как моллюск в кремне, как бы для свидетельства на страшном суде». Менее монументальная, чем мемуары, его переписка фиксирует повседневные стычки, а не эпические битвы, предлагая освежающе честный портрет того, как трудно было стать — и оставаться — героем «Былого и дум». Далее приводится лишь несколько примеров.


Несмотря на уверенный тон эссе, написанных в начале 1850-х годов, в письмах Герцен признавался: «Я не знаю, что впереди», и что его философия истории — «это не наука, а обличение, проклятие нелепым теориям и нелепым либеральным ораторам». Поскольку возвращение в Россию неизбежно означало бы арест, он объяснял, что остается за границей, чтобы быть «вашим неподцензурным голосом». К осени 1852 года, обосновавшись в Лондоне, Герцен размышлял, стоит ли записывать историю своей жизни или же отомстить любовнику покойной жены. Его мысли возвращались к московскому детству, в «этот странный мир, патриархальный и вольтерьянский», но он опасался, что мемуары станут «прикрытием нравственного поражения литературным успехом». Вскоре он решил также бороться за освобождение крестьян, и через несколько месяцев начала работу Вольная русская типография. Пятнадцать лет спустя, утомленный нападками на свою издательскую деятельность, он настаивал: «это был не заговор, а типография».

Переписка последнего года жизни Герцена прослеживает зарождение его прощальных «Писем к старому товарищу». Бессмысленные разрушения, учиненные революционерами во Франции 1790-х годов, должны были стать предостережением для Бакунина и его круга. «Насилием можно разрушать и расчищать место — и только», а те, кто стремился избавить Россию от царского абсолютизма, сами были абсолютистами. Послание Герцена было настолько мощным, что после его смерти в 1870 году Сергей Нечаев, фальшивый революционер, но настоящий убийца, угрожал расправой наследникам Герцена, если это эссе когда-либо будет опубликовано.

Будь то Европа 1848 года или Россия 1860-х, Герцен выступал против того, чтобы какая-либо нация или группа рассматривала массы как «пушечное мясо». Он поддерживал Александра II до тех пор, пока не начались реакция и репрессии, и писал, что никогда не призовет «к топору», пока есть возможность решать проблемы России мирным путем. Критикуя анархистов и революционеров-бомбистов, Герцен видел себя сатириком, владеющим метафорой, который ослабляет врагов, выставляя их смешными. По мере того как 1860-е годы шли вперед и прогрессисты радикализировались, Герцен настаивал на том, что точная информация, здравые советы и обсуждение являются необходимыми предпосылками успешных политических действий. Либералам, боявшимся, что поддержка Польши может поставить под угрозу их привилегии эпохи реформ, он говорил, что в России все еще «очень много полицейских, но очень мало прав».


Называя себя «русским социалистом», Герцен подчеркивал устойчивость и справедливость крестьянской общины. Переписка подчеркивает его неприятие политического насилия, всеобъемлющих идеологий и «либретто», предлагающих готовые планы на будущее. Чутье и твердые принципы помогали Герцену выбирать пути и людей, которым можно доверять, и он видел себя скорее богатырем, останавливающимся на распутье, чем Пугачевым, уничтожающим все на своем пути. Он никогда не делал вид, что построить новую жизнь вдали от дома легко, но был уверен, что его усилия честны и стоящи.

Книга Герцена «Письма из Франции и Италии» содержит пренебрежительные замечания о французской буржуазии, одержимой огораживанием своей собственности, и о расширенном электорате, голосующем за посредственностей, но Герцена точнее было бы назвать снобом, чем радикалом. Его влекло к ключевым историческим деятелям и событиям; он невероятным образом описывал себя как свидетеля (в возрасте шести месяцев) французской оккупации Москвы в 1812 году, когда парижские друзья узнали его отца Ивана Яковлева на улице. После этой встречи Наполеон отправил Яковлева в Петербург с посланием для Александра I. Герцен был близок по возрасту к Михаилу Лермонтову и Николаю Гоголю, а по идеям и стилю — к Грибоедову, Чаадаеву и дворянам-декабристам, и незаконнорожденность значила для него меньше, чем дворянское происхождение отца.

Александр Герцен, около 1865–1870 гг.

Герцен унаследовал значительное состояние. Несмотря на все усилия царя, ему удалось перевести большую его часть за границу, где он тщательно управлял своим капиталом, чтобы содержать семью, друзей и Вольную русскую типографию. Хотя он часто называл деньги политическим оружием, у него также был дворянский вкус к элегантности в одежде и быту, и он настаивал на том, что люди передовых взглядов должны по-прежнему много читать, хорошо писать и уметь танцевать. Его определение нигилизма было несколько своеобразным и включало в себя неприятие предрассудков и восприимчивость к новым идеям, в то время как в своих более молодых соотечественниках он видел лишь «нигилистический костюм», воображающих, «что социализм состоит в том, что люди дают им деньги». Как корреспондент, Герцен не был ни кающимся помещиком, ни аскетичным интеллигентом, ни лишним человеком, и его нельзя было пристыдить, заставляя финансировать дела, к которым он не испытывал симпатии и уважения.


Петербургские чиновники, понимая, что молчание Герцена нельзя купить, неоднократно пытались запугать его шпионами, клеветой в европейских газетах и анонимными угрозами убийства. В молодости он пережил арест, тюрьму, фальсифицированный суд, формальное объявление «смертного приговора» и внутреннюю ссылку, поэтому он был закален в борьбе. Не боясь применять свой строгий моральный кодекс к другим, он называл либеральную поддержку правительства позорной, а диатрибы консервативных журналистов против Польши — переходом «нравственной границы, за которой нет ни обиды, ни оскорбления». В советское время Анна Ахматова любила цитировать его обвинение в адрес реакционного славянофила Ивана Аксакова, который «даже промолчать не сумел», когда политических заключенных приговаривали к каторге. Герцен также устанавливал стандарты для критиков царя: проверяйте факты, не распространяйте дезинформацию и не жертвуйте другими ради плохо продуманных планов. Он тосковал по чувству личной чести старого дворянства и сожалел, что его поколение лишних людей сменила озлобленная, беспокойная когорта, чей тон «ангела мог бы довести до драки, а святого — до проклятия».

По мере того как его типография переходила от брошюр к альманахам («Полярная звезда») и двухнедельной газете («Колокол»), Герцен слышал, что его журналистские расследования и непочтительный юмор беспокоят либералов, желавших дать реформам шанс, и прогрессистов, выступавших против поддержки прогнившего режима. Герцен верил в свой подход, писав, что не все, к чему он стремится, будет достигнуто при его жизни, но «мы видим цель и видим, что фанатики скорее мешают делу, чем помогают». Он писал Огареву в 1868 году, что «мысль не погибнет», и говорил сыну, что «нашу оппозицию уже нельзя исключать из исторических описаний, и она будет волновать сердца молодого поколения». Это предсказание подтвердилось столетие спустя, когда советские диссиденты, выступая против вторжения в Чехословакию, воскресили герценовский лозунг: «В защиту вашей и нашей свободы».

«Колокол» поддержал польскую борьбу за свободу в 1863 году, призывая русских офицеров не подчиняться приказам, которые если и не были незаконными, то уж точно были безнравственными. Герцен был удручен поддержкой, которую видные жители Петербурга и Москвы высказывали в пользу истребления поляков. Он писал Ивану Тургеневу, который больше заботился о своей собственной свободе путешествовать, чем о выживании польской нации, что только через протест можно сохранить «честь русского имени». «Колокол» также следил за устремлениями Украины, полагая, что возрожденная Польша не должна включать украинские земли. После смерти очередного заключенного политического активиста «Колокол» спросил, что такого в русских тюрьмах, отчего здоровые молодые люди умирают в течение нескольких лет, и газета осудила официальную ложь, лицемерие и преступную халатность, связанные с такими делами. К сожалению, эти разоблачения российской пенитенциарной системы столь же актуальны сегодня, как и сто шестьдесят лет назад.


Герцен открыто говорил о своей неизменной любви к России, часто вспоминая день своего отъезда в январе 1847 года, когда его и его семью провожали до первой почтовой станции близкие друзья, многих из которых он больше никогда не видел. Пронзительные пассажи в его письмах описывают почти физическое ощущение тоски по Москве, которую ему пришлось покидать дважды: в 1835 году, отправившись на восток в неизвестную по сроку внутреннюю ссылку, и в 1847 году — на запад, в Европу, также на неопределенный срок. Вспоминая, как его вечерние гости кутались перед тем, как выйти в зимнюю московскую ночь, он писал: «...иногда вы все стоите передо мной с ужасающей ясностью, и я вспоминаю, и вспоминаю, и наконец пугаюсь». Когда пришло известие о смерти историка Тимофея Грановского, Герцен описал, как «внутри боль и ноющее чувство, одиночество и степь». Незадолго до собственной смерти в январе 1870 года он писал, как один московский гость, приехавший в Париж, «наполнил весь квартал ароматом Арбата и Пречистенки», упоминая названия исторических московских улиц.

Любовь Герцена к России зиждилась не на таких абстракциях, как величие, а на воспоминаниях о Московском университете, лете в деревне и круге друзей. Когда стало ясно, что он не может вернуться домой, он решил, подобно некоторым уехавшим после 1917 года, что он не в изгнании, а на задании, и за двадцать три года за границей Герцен стал первым современным политическим эмигрантом своей страны. Несмотря на критику тогда и сейчас, что он использовал свои богатства для распространения ненависти к России, Герцен был трудолюбивым журналистом, который хотел, чтобы Европа уважала русских, а русские уважали сами себя. Он когда-то советовал своему другу Николаю Огареву: «где бы судьба тебя ни забросила — там и следует приниматься за работу», и видел опасность эмигрантской жизни, сочетающей в себе «величайшее бездействие с трагическими интересами». Новая волна россиян, уезжающих за границу, может научиться у Герцена как серьезным издержкам, так и огромной ценности жизни в оппозиции. Это никогда не было легко, не гарантирует благодарности благодарной нации, но сохраняет живым то, что действительно велико и хорошо в России.


Кэтлин Парте, заслуженный профессор-эмерит русской литературы Рочестерского университета, автор книги «Опасные тексты России» (Russia's Dangerous Texts) и редактор «Герценовского чтеца» (A Herzen Reader). Бывший сотрудник Института Кеннана по перспективным российским исследованиям. Ее новые публикации — «Письма Герцена. Жизнь в оппозиции» (Herzen's Letters. A Life in Opposition, NIU/Cornell) и новый перевод (совместно с Робертом Н. Харрисом) «Былого и дум» (Past and Thoughts, Harvard) — выйдут весной 2026 года.