Translate

среда, 25 февраля 2026 г.

Пошлость: к вопросу о природе культурной пустоты

 



Пошлость: к вопросу о природе культурной пустоты - Claude.ai

Набоков был, пожалуй, единственным русским писателем, сделавшим пошлость предметом почти систематического исследования. Он понимал: пошлость — это не просто дурной вкус и не просто невежество. Это особое состояние духа, при котором человек совершенно не подозревает о своей духовной пустоте. Именно это незнание о себе и есть её сущностный признак. Знающий о своей пошлости уже наполовину спасён. Самодовольный — погиб навсегда.

Что происходит, когда такой человек приходит в искусство?

Он приносит с собой не злой умысел, а нечто более страшное — равнодушие к смыслу. Режиссёр снимает Пушкина примерно так же, как мог бы выпускать линейку кондиционеров: изучается спрос, просчитывается целевая аудитория, упаковка делается узнаваемой. Узнаваемость здесь принципиальна — потребитель должен чувствовать себя в безопасности, не встречать ничего незнакомого, не испытывать никакого напряжения. Пушкин в этой логике — не поэт, а бренд. Бренд с высоким уровнем доверия, проверенным школьной программой. Его имя на афише означает нечто вроде знака качества — только качество подменяется, содержимое выбрасывается, а оболочка остаётся. Это и есть «ложно значительное» по Набокову: форма без содержания, уверенно выдающая себя за содержание.

Здесь важна одна психологическая тонкость. Пошляк не лжёт в том смысле, в каком лжёт мошенник. Мошенник знает, что обманывает. Пошляк искренен — он действительно убеждён, что снял «чудный фильм» и «будущую классику». Эта искренность и делает явление культурологически значимым, а не просто криминальным. Перед нами не преступление, а диагноз — атрофия органа, отвечающего за различение подлинного и мнимого. Такая атрофия заразна: она передаётся через миллиард рублей кассовых сборов, через улыбки полутора миллионов зрителей, которые тоже не чувствуют разницы — или чувствуют, но не доверяют своему чувству, потому что большинство вокруг аплодирует.

В этом — самая глубокая проблема. Пошлость в искусстве работает как механизм дрессировки восприятия. Зрителя, приходящего к ней достаточно часто, она постепенно отучает от подлинного переживания. Он перестаёт ждать от произведения искусства того внутреннего события, которое с ним должно было бы произойти, — потрясения, узнавания, прикосновения к чему-то большему, чем он сам. Вместо этого он привыкает к безопасному развлечению. Ничто не задело, ничто не потребовало усилия, всё было мило и ни к чему не обязывало. И постепенно это «ни к чему не обязывает» становится главным критерием: хорошее кино — то, после которого ничего не болит.

Но искусство, после которого ничего не болит, — не искусство. Это анестезия.

Интересно, что настоящая культурная жизнь всегда предполагала некоторое насилие над зрителем — не физическое, но экзистенциальное. Греческая трагедия существовала именно для того, чтобы вызвать катарсис — очищение через потрясение. Пушкин писал «Евгения Онегина» как роман, в котором читатель неизбежно наталкивается на вопросы о себе самом. 

Пошлость в искусстве — это всегда история о том, что оказалось выброшено. Смыслы выброшены, неудобные вопросы выброшены, тихие паузы выброшены, сложность выброшенa. Осталась оболочка, которая умеет двигаться и производить звуки. Именно поэтому  актёры так напоминают «посмертные маски, временно ожившие»: за их движениями нет внутреннего импульса, потому что сам фильм не предполагает, что внутреннее важно. Важна внешность. Ямочки на щеках. Пышный исторический костюм. Компьютерный остров с лебедем.

Есть ещё одно измерение — социальное. Пошлость в искусстве никогда не бывает политически нейтральной. Она всегда обслуживает консенсус — молчаливый договор между производителем и потребителем о том, что думать не нужно, сомневаться не нужно, тревожиться не нужно. Это делает её удобным инструментом любой власти, которая предпочитает спокойствие честности. 

Что же делать с этим знанием?

Наверное, единственный ответ прост и стар, как сами претензии к пошлости: сохранять живую восприимчивость. Не соглашаться на анестезию. Помнить, как должно болеть — после Чехова, после Тарковского, после Пушкина настоящего, а не брендированного. Это требует усилия, потому что живая восприимчивость — это всегда уязвимость. Но именно эта уязвимость и есть то, ради чего существует искусство. Пошлость предлагает от неё избавиться. И в этом — её главный соблазн, и её главная ложь.

Claude.ai по мотивам поста Катерины Барабаш 25.02.2026