Каприччио с видением Святого Августина в разрушенной аркаде»
— Асканио Лучани 1650
Privatio Boni или лишённость блага в 2026 году
Эссе-исследование Claude.ai в пяти измерениях: духовно-психологическом, культурологическом, политологическом, религиоведческом и историософском
«Зло не есть субстанция — оно есть отсутствие добра, как тьма есть отсутствие света»
— Августин Блаженный, De natura boni
Пролог: Старая доктрина перед лицом нового мира
Когда Аврелий Августин в IV веке формулировал доктрину privatio boni — «лишённости блага», — он решал прежде всего теологическую задачу: как совместить благого, всемогущего Бога с реальностью страдания и греха. Ответ, унаследованный им от Плотина и переплавленный в горниле христианского богословия, был элегантен до головокружения: зло не является самостоятельной онтологической реальностью. Оно — недостаток, дефект, пустота там, где должна быть полнота. Тьма — не противоположность света, а его отсутствие. Смерть — не противоположность жизни, а её угасание.
В 2026 году эта доктрина переживает странное и тревожное воскрешение — не в богословских аудиториях, а в самой ткани человеческого опыта, в политических катастрофах, культурных мутациях, психологических кризисах и цивилизационных разломах. Привация блага перестала быть схоластической формулой. Она стала диагнозом эпохи.
Мир не стал более злым в банальном смысле слова. Он стал более пустым. И именно в этой пустоте — самый пугающий вид зла, который Августин, пожалуй, описал точнее всех остальных.
I. Духовно-психологическое измерение: Зло как опустошение
Hannah Arendt была права дважды
Ханна Арендт, наблюдая за Адольфом Эйхманом на процессе 1961 года, сформулировала понятие «банальности зла»: чудовищное совершается не монстрами, а обычными людьми, утратившими способность мыслить. Она не знала тогда, что описывает privatio boni в светских категориях. Эйхман не был воплощением демонического зла — он был воплощением духовной пустоты, отсутствием того самого внутреннего нравственного измерения, которое делает человека человеком.
В 2026 году терапевты, работающие с цифровыми зависимостями, выгоранием, депрессией тревожного спектра, описывают нечто схожее. Их пациенты не злы. Они — опустошены. Внутри — не тьма, а вакуум. Не страдание, а анестезия. Не ненависть, а равнодушие к собственной жизни, которое Сёрен Кьеркегор некогда называл «болезнью к смерти».
Психологи фиксируют устойчивую тенденцию: дефицит не счастья, а смысла. Не удовольствия (его в среднестатистической жизни 2026 года предостаточно — стриминг, геймификация, алгоритмически отобранный контент), а значимости. Человек имеет всё — и при этом испытывает то, что Августин назвал бы «отсутствием блага»: утрату ориентации на что-то, превосходящее себя.
Цифровая привация
Особый разговор — об экране. Алгоритмы социальных сетей устроены так, чтобы удерживать внимание, — и они справляются с задачей, подавляя именно те психические функции, которые конституируют личность: способность к скуке (из которой рождается творчество), способность к одиночеству (из которого рождается самопознание), способность к длительному вниманию (из которого рождается мудрость).
Это — классическая privatio: не прибавление зла, а вычитание добра. Забирается не счастье, а глубина. Не радость, а способность её переживать в полную силу. Алгоритм не делает человека злым — он делает его мельче. А мелкий человек, как показала история, способен на очень крупные злодеяния именно в силу своей мелкости.
Нарциссизм как духовная привация
Клиническое наблюдение, ставшее к 2026 году почти общим местом: резкий рост нарциссических черт в популяции. Но нарциссизм в глубинном психологическом смысле — это не любовь к себе (как нередко думают), это неспособность любить себя по-настоящему. Нарцисс смотрит в зеркало не потому, что любит своё отражение, а потому, что за отражением — пустота. Зеркало — способ заполнить её иллюзией присутствия.
Карл Густав Юнг писал о «тени» — той части личности, которую человек вытесняет, отрицает, проецирует вовне. Общество с преобладающими нарциссическими тенденциями создаёт коллективную тень чудовищных размеров. Всё, чего нет внутри — глубина, ответственность, смерть, конечность, — выбрасывается во внешний мир в форме конспирологий, врагов, демонизированных «других».
Привация бони здесь — не просто метафора. Это клинический факт: за агрессией коллективного нарциссизма стоит зияющая пустота — отсутствие живого, обжитого внутреннего пространства.
II. Культурологическое измерение: Что культура теряет, когда теряет глубину
Культура и её дефицит
Культура — это аккумулированный смысл. Храмы, тексты, ритуалы, праздники, похороны, рецепты, песни — всё это способы передать от поколения к поколению не информацию, а ориентацию: где верх, где низ, что священно, что запретно, что значит прожить жизнь достойно.
Когда культура здорова, она совершает именно это — она дарует то, что можно было бы назвать «благом присутствия»: человек включён в нечто большее, чем он сам. Когда культура больна — она утрачивает эту функцию, и наступает культурная privatio: формы остаются, смыслы испаряются.
Карнавал без сакрального пространства, которому он противостоит, — просто шум. Ирония без серьёзности, которую она предполагает за скобкой, — паразит без хозяина. Постмодернизм, заигравшийся с деконструкцией, в пределе пожирает сам себя — и 2020-е годы демонстрируют это с почти клинической наглядностью.
Контент и антикультура
В 2026 году на планете производится больше «культурного контента», чем за всю предшествующую историю человечества. Сотни миллионов видеороликов, текстов, изображений, подкастов, нейросетевых полотен. И при этом — парадоксальная скудость. Художники жалуются на трудность нового. Читатели — на поверхностность. Зрители — на предсказуемость.
Это не случайно. Культура требует не только производства, но и пребывания: долгого сидения с книгой, долгого стояния перед картиной, долгого молчания после музыки. Платформы, оптимизированные под вовлечённость, методично уничтожают именно это пространство пребывания. Заменяют его потоком.
Поток — полная противоположность глубине. Поток — это культура, из которой вычтена её главная функция. Снова privatio — и снова не через добавление яда, а через изъятие питательного вещества.
Память как благо
Одно из измерений культурной привации — утрата исторической памяти. Не в банальном смысле «молодёжь не знает дат» — в более глубоком: утрата способности располагать себя во времени, ощущать себя звеном в цепи, принимать наследство и нести обязательства перед будущим.
Культуры, утратившие чувство времени, особенно уязвимы для манипуляций — они не могут различить, что нового в предложенном «новом», потому что не помнят, что было до. Политики, апеллирующие к мифическому прошлому («Make [что угодно] Great Again»), эксплуатируют именно этот вакуум: там, где нет живой памяти, её место легко занимает конструируемый миф.
III. Политологическое измерение: Демократия как лишённость
Тирания как privatio politica
Платон в «Государстве» описывает тиранию как крайнее вырождение политического тела — не потому, что тиран обладает злом как особым свойством, а потому, что его душа лишена тех упорядочивающих начал, которые делают человека способным к справедливому правлению. Тиранический характер — это характер, из которого вычтен разум и умеренность, оставлены только вожделения.
Это — платоническая privatio boni в политическом регистре. И она поразительно актуальна.
Политический анализ 2020-х фиксирует специфический феномен: популистские движения, захватывающие власть в различных странах, как правило, не предлагают альтернативной позитивной программы. Они предлагают вычитание: вычитание институтов, норм, ограничений, процедур. «Осушить болото», «сломать систему», «уничтожить элиты» — риторика деструкции, за которой нет созидательного проекта.
Это — политическая privatio: власть, строящаяся не на накоплении политических добродетелей, а на последовательном устранении того, что их воплощало. Конституционные суды, независимая пресса, академическая автономия, международные договоры — всё это не уничтожается сразу и не заменяется злом напрямую. Оно просто опустошается изнутри: суды остаются, но теряют независимость; пресса остаётся, но теряет достоверность; выборы остаются, но теряют конкурентность.
Информационный вакуум и его заполнение
Демократия требует информированного гражданина. Это — её «благо присутствия», её конститутивное условие. Когда информационная среда деградирует — не обязательно через прямую ложь (хотя и через неё тоже), а через информационный шум, через избыток взаимоисключающих нарративов, через усталость и недоверие, — гражданин утрачивает способность ориентироваться.
Это не то же самое, что «пропаганда» в старом советском смысле: один нарратив, навязанный сверху. Это нечто хитрее и разрушительнее — эпистемический нигилизм: «никто не знает правды, все врут, так зачем доверять хоть кому-то». Пустота, образующаяся в этом месте, заполняется не истиной, а лояльностью к «своему» источнику — племенной, аффективной, идентичностной.
Привация истины приводит к господству аффекта. Это — политическая privatio boni в чистом виде.
Война и её онтология
2026 год — год, когда несколько крупных вооружённых конфликтов продолжают перекраивать карту мира. Попытка описать войну в терминах privatio boni кажется поначалу циничной — слишком академической перед лицом конкретного страдания. Но именно здесь доктрина обнаруживает свою неожиданную глубину.
Война — это прежде всего разрушение: городов, семей, языков доверия, самой возможности мирного соседства. Это не создание нового злого мира — это уничтожение условий, при которых возможен добрый. Привация мира. Привация будущего. Привация детства. Привация возможности.
И здесь важна одна теологическая импликация, которую политологи нечасто учитывают: если зло — это отсутствие, то с ним нельзя победить, просто уничтожив носителя зла. Уничтожение «носителя» само по себе — акт дальнейшей привации. Победа над злом требует восстановления блага — строительства, а не только разрушения. Именно поэтому послевоенные конструкции (план Маршалла, денацификация, институты примирения) бывают важнее самих военных побед.
IV. Религиоведческое измерение: Доктрина и её судьбы
Откуда пришла privatio boni
Исторически доктрина восходит к Плотину (III в. н. э.), великому неоплатонику, для которого материя — низшая ступень эманации Единого — есть «чистое отсутствие». Зло не имеет собственной природы; оно — максимальное удаление от Блага, которое тождественно Бытию.
Августин переработал эту схему, включив её в христианскую теологию творения: Бог создал всё сущее благим («и увидел Бог, что это хорошо», — многократно повторяет Бытие); зло вошло в мир не как творение, а как искажение, повреждение, лишённость того, чем творение должно было быть. Эта схема решала проблему теодицеи: Бог не является творцом зла, ибо зло не есть нечто сотворённое.
Фома Аквинский развил и систематизировал этот подход в рамках схоластики XIII века. Зло — privatio boni debiti: лишённость того добра, которое должно было присутствовать. Слепота — зло не потому, что глаз существует и зряч, а потому, что в данном глазу отсутствует зрение, которое в нём должно быть.
Возражения: манихейство не сдаётся
Доктрина privatio boni никогда не была бесспорной. Её главный исторический оппонент — манихейство, дуалистическая система, в которой зло является столь же реальным онтологическим началом, что и добро. Свет и тьма, Бог и Материя, Добро и Зло — равновечные, равносильные противники.
Манихейство было осуждено как ересь, но оно не исчезло — оно ушло в подземелье и периодически прорывается наружу в самых неожиданных формах. Любая политическая риторика, разделяющая мир на абсолютно добрых «нас» и абсолютно злых «их», — это манихейство в секулярной упаковке. Холодная война с её «империей зла». Война с терроризмом. Информационные пространства, где враг — не просто оппонент, а воплощённое Зло.
Интересно, что privatio boni в этом контексте оказывается более «гуманистической» доктриной, чем манихейство: она принципиально исключает окончательную демонизацию человека. Если зло — это отсутствие блага, а не самостоятельная сущность, то в каждом злодее присутствует остаточное благо (иначе он просто не существовал бы). Это создаёт теологическое основание для милосердия, реабилитации, примирения.
Карл Юнг vs Августин: Тень и привация
Наиболее известная критика доктрины privatio boni в XX веке принадлежит Карлу Густаву Юнгу. В «Ответе Иову» и других работах Юнг настаивал: называть зло «отсутствием» — значит его обесценивать, психологически его игнорировать, отказываться встретиться с ним лицом к лицу.
Для Юнга тень — реальная, активная психическая сила. Она не «отсутствие» света — она враждебная энергия, требующая интеграции, а не отрицания. Христианская традиция, по Юнгу, совершила ошибку, пытаясь вывести зло за скобки бытия: в результате коллективная тень стала огромной и неуправляемой.
Этот спор не разрешён — и, пожалуй, не может быть разрешён в пользу одной из сторон. Юнг прав психологически: отрицать реальность зла опасно. Августин прав онтологически: зло паразитирует на благе и не имеет собственного бытия. Наиболее плодотворный синтез, возможно, состоит в следующем: онтологически зло есть лишённость, но феноменологически оно переживается как активная разрушительная сила — и это переживание нельзя игнорировать.
Теология в пострелигиозную эпоху
В 2026 году большинство жителей планеты формально принадлежат к той или иной религиозной традиции. Но «принадлежность» и «вера» — не одно и то же. Социологи религии фиксируют глобальный феномен, который иногда называют «believing without belonging» (верить, не принадлежа) или, напротив, «belonging without believing» (принадлежать, не веря).
Для нашего исследования важно второе. Религиозные формы — ритуалы, идентичности, праздники, символы — могут сохраняться при утрате того содержания, которое они призваны воплощать и транслировать. Это — религиозная privatio boni: религия, ставшая культурным маркером, этнической идентичностью, политическим ресурсом — но утратившая измерение подлинного. Внешнее благочестие без внутренней трансформации. Обряд без молитвы. Символ без таинства.
Это не атеизм — атеизм честнее. Это — пустота, одетая в религиозные одежды. И эта форма, пожалуй, опаснее обычного неверия: она закрывает место, которое иначе могло бы быть открыто для подлинного.
V. Историософское измерение: Куда движется история без Блага
Прогресс и его тень
Модерный проект предполагал, что история движется вперёд — от тьмы к свету, от невежества к знанию, от варварства к цивилизации. Это — историческая версия оптимизма, имеющая отчасти христианские корни (провиденциализм), отчасти просвещенческие (вера в разум).
XX век нанёс этой вере сокрушительный удар. Освенцим случился в самой «просвещённой» стране Европы. ГУЛАГ — во имя «научного» социализма. Хиросима — силами лучшей физики своего времени. Прогресс техники и прогресс нравственности обнаружили свою разорванность.
Историософский диагноз, который предлагает privatio boni, выглядит иначе, чем стандартный прогрессизм и иначе, чем стандартный пессимизм. История — это не линейное движение вперёд и не циклическое вращение на месте. Это постоянная борьба за поддержание и наращивание «блага» — и постоянная угроза его убывания. Привация не происходит сама по себе: она является результатом выбора, небрежности, малодушия, трусости — постепенного отступления от того, что требует усилия и жертвы.
Цивилизационный упадок как привация
Эдвард Гиббон в «Истории упадка и разрушения Римской империи» невольно описал процесс масштабной privatio boni. Рим не был уничтожен внешним злом (хотя варвары были реальны). Он постепенно утрачивал внутренние ресурсы — гражданское доблести, правовые традиции, способность к самоуправлению, религиозное единство — и в конечном счёте рухнул в образовавшуюся пустоту.
Пугающее сходство с нынешним моментом отмечают многие историки. Речь не идёт о прямой аналогии — история не повторяется буквально. Но определённые паттерны: ослабление институтов, подъём «сильных людей» за счёт правового порядка, фрагментация единого культурного пространства, утрата доверия к любым авторитетам — эти паттерны заставляют думать о структурном сходстве процессов.
Если privatio boni верна как историческая категория, то цивилизационный кризис — это всегда прежде всего кризис убывания: убывания доверия, убывания сложности, убывания способности удерживать противоречия в напряжённом единстве.
Эсхатология привации
В христианской эсхатологии финальное зло — ад — описывается рядом мистиков именно в категориях privatio. Данте помещает самый страшный круг ада не туда, где горит огонь, а в самый низ — туда, где нет огня, где царит лёд: абсолютная неподвижность, абсолютная изоляция, абсолютная невозможность движения и изменения. Ад — это не максимум страдания, а максимум пустоты: окончательная утрата способности к любви, к познанию, к связи.
В историческом времени эта эсхатологическая интуиция переводится так: самый страшный исход для цивилизации — не великая катастрофа, а великое остывание. Не взрыв, а тепловая смерть. Не тирания с её яркими злодействами, а серая «мягкая деспотия», которую Токвиль предвидел ещё в XIX веке: мир маленьких, замкнутых в себе людей, управляемых огромной опекающей властью, которая «тихо обволакивает, сгибает, направляет, подавляет» — и которой никто особенно не сопротивляется, потому что нет ни сил, ни воли, ни памяти о том, каково быть свободным.
Надежда как онтологический ответ
Было бы нечестно закончить эссе на этой ноте — не потому что нужно «уравновесить» мрачную картину оптимистическим заключением, а потому что сама логика privatio boni подсказывает иной финал.
Если зло — это лишённость блага, то благо — онтологически первично. Оно не нуждается в зле для своего существования; зло нуждается в благе. Темнота паразитирует на свете; свет самодостаточен. Это означает, что каждый акт подлинного творчества, любви, справедливости, мысли, красоты — не просто «хорошая новость» среди плохих. Это онтологическое событие: появление того, что устойчиво, что реально, что не является лишь отсутствием чего-то иного.
В историческом масштабе это означает: контрсилой привации является не героическая борьба против зла (хотя она тоже нужна), а созидательное накопление блага — строительство институтов, воспитание детей, создание произведений, поддержание дружбы, практика справедливости — всего того, что по самой природе своей является не отсутствием, а присутствием.
Августин, написав «Исповедь», совершил именно это: создал присутствие там, где была пустота. Данте, сойдя в ад и поднявшись к звёздам, сделал то же самое. Мандела, выйдя из тюрьмы без ненависти, сделал то же самое.
Это не наивный оптимизм. Это онтологическая верность тому, что реально. А реально — прежде всего благо.
Эпилог: Диагноз и ответственность
Privatio boni в 2026 году — это не только богословская категория и не только интеллектуальная конструкция. Это — описание специфического типа кризиса, который труднее всего диагностировать именно потому, что его симптомы выглядят как «нормальность».
Когда зло кричит и жжёт — его замечают. Когда оно тихо испаряет смыслы, мало-помалу сжимает внутреннее пространство личности, подтачивает институты, опустошает символы — оно работает незаметно, как медленный яд.
Ответ на этот тип кризиса требует особой бдительности: не к демонам (их нет), а к пустотам. Не к монстрам (они редки), а к постепенному убыванию того, что делает жизнь полной, мысль — глубокой, политику — справедливой, культуру — живой, а веру — подлинной.
Доктрина, сформулированная в IV веке для решения теологической задачи, оказывается в 2026 году удивительно практичной. Она говорит нам: следи не только за тем, что появляется, — следи за тем, что исчезает. Не только за тем, что строится, — за тем, что разрушается. Не только за злом в лицо, — за благом, покидающим мир.
И — строй. Создавай присутствие. Наполняй пустоты. Не потому что это гарантирует победу, а потому что это и есть то, чем отличается человек, помнящий о своём призвании, от человека, окончательно опустевшего.
Bonum est diffusivum sui — «благо по природе своей изливается вовне», говорит схоластическая максима. Возможно, именно это и есть наш главный ответ привации: быть источником, а не только сосудом. Не ждать блага — создавать его.
Написано в феврале 2026 года. Все параллели с конкретными событиями намеренны — и намеренно оставлены без конкретных имён: пустота универсальна, как универсальна и возможность её преодоления.
